Прятки

Косой Санька

Прятки — или по-нашему, по-новгородски сказать: хоронушки, — игра не одним людям — всему свету известная. Лесом идёшь, — много глаз на тебя глядит, за каждым шагом твоим следят. А ты и не видишь, кто с тобой в прятки играет.

Не дале, как прошлой осенью, один случай был у нас в колхозе.

Вечером затеяли пятеро наших ребятишек — Ваня, Маня, Таня, Паня и Саня — игру у сенного сарая. Им бы спать пора ложиться: сумерки уж начинаются. Ребятишки-то все мелкие, — долго ли до беды!

Как водится у нас, стали в круг, каждый свои два кулачка перед собой выставил. Сосчитались:

— Шла кукушка мимо сети,

А за нею — злые дети,

И кричали: Ку-ку! Мяк!

Убирай один кулак.

На кого «мяк» выпадет, тот один кулачок убирает.

Потом по второму разу считаются, по третьему, — пока у последнего один кулачок не останется. Этому, значит, водить.

Водить выпало Ване.

Ваня взял палочку-выручалочку, стал носом к стенке сарая, локтем глаза себе закрыл. Стоит — выкрикивает:

— Раз, два, три, четыре, пять —

Я иду искать!

— Раз, два, три четыре, пять, шесть, семь, —

Я иду совсем!

— Раз, два, три, четыре… десять —

Я иду на целый месяц.

Когда всё до конца выкрикнул — палочку к стене приставил и поскорей обернулся.

Ребятишки давно успели схорониться — кто куда. Никого нет. Только — глядь! — будто чьи-то босые ноги — брык! брык! — под сарай лезут, под дальний угол. И пропали там.

— Вижу, вижу! — закричал Ваня — и бегом к тому углу.

А в это время из-за другого угла сарая — Таня с Паней, а из-под куста — Маня. И к палочке-выручалочке.

Стук, стук, стук! — и все трое «дома».

Ну, да Ваня на них только рукой махнул: пускай! Одного-то он приметил, — уж этот от него не уйдёт.

Добежал до угла.

— Вылазь! — кричит в дыру под сараем. — Вылазь, Санька, вижу!

Сам, конечно, ничего не видит, потому что под сараем яма, а в яме темно. Да ведь чьи-то ноги под сарай лезли? Лезли. Чьи же, как не Санькины? Девчонки уже все «дома».

А тут сам Санька выскакивает в стороне из канавки — и бегом к палочке-выручалочке.

Надо бы и Ване скорей к ней, — чтобы первому постучать, — да он растерялся.

Как же так: ведь Санька под сараем сидит!

И Ваня ещё раз крикнул в дыру:

— Вылазь, Санька! Всё равно — вылазь!

Девчонки так со смеху и покатились.

А Саня уж у палочки — стук, стук стук! — и кричит:

— Вот он — я! Води-ка в другой раз.

Тут Ваня опомнился.

А от угла не идёт.

— Ребята, — говорит, — тут что-то не так. Тут с нами ещё кто-то в хоронушки играет. Вот сюда залез, — я своими глазами видел.

Ребятишки к нему.

Он стоит белый, как берёза, глаза большие, и шепчет:

— Вот тут, вот тут сидит… Я ноги видел. Лезет — ногами брыкается.

Ребятишкам стало не по себе.

Сумерки гуще. Лес рукой подать — и стоит тёмный, страшный. В лесу — волки, медведи и — как знать? — кто ещё.

Неизвестно, кто под сарай забрался. Сидит там…

Санька — боевой парнишка — как крикнет толстым голосом:

— Кто там в яме? Объявись!

А под сараем как шебуршнёт!

Таня, Паня, Маня как взвизгнут, как припустят бежать!

Хорошо — на меня набежали: как раз я из лесу шёл — с охоты. Еле их остановил.

Рассказали мне, как всё было.

Вижу — дело серьёзное. Пошёл к сараю. Девчонки за мной — издали.

Саня с Ваней стоят у угла — в руках уже колья у них: хотят в яму толкать.

— Обождите, — говорю. Погляжу раньше.

Поставил я ружьё к стенке, опустился на четвереньки, чиркнул спичку.

Батюшки светы, кто под сараем-то сидит!

Я руку туда — и цоп его за уши!

Уж как он ни брыкался, — так за уши и вытащил его ребятишкам.

— Видали, кого струсили?

Заяц, здоровый русачина! Вот глупый, куда схорониться вздумал.

Косой этот всю зиму потом у девчонок в избе жил. Совсем ручной стал. Девчонки его так Санькой и прозвали. Забьётся, бывало, под печь, — спит там. А крикнуть ему: «Санька, вылазь! Вылазь, Санька!» -сейчас и выскочит. Дескать, не дадут ли капустки?

Не очень-то, значит, глупый.

Да уж там глупый не глупый, а тот раз маху дал: чем ему с ребятишками в хоронушки играть, под сарай лезть, сыграл бы лучше с ними в догонялки. Припустил бы назад к лесу, откуда пришёл, — кто б его догнал!

Он ногастый.

Сила не берёт

Удивляюсь я на певчих пташек: как только они на свете живут?

Ни силы в них, ни весу, — пух да перо. В костях и то у них воздух. Прутиком хлестнёшь, — и дух вон.

А ведь долгие годы здравствуют, ещё и песни поют — радуются. Гляди-ка, какие весёлые!

Гусь — тот вон как по земле ступает. В соколе или, всё равно, в ястребе — в тех опять сила большая. Силой и берут.

Добро бы ещё соловей: тот в роще живёт, в кустах. Этому есть где схорониться от ястреба. Чуть что — он в чащу — и был таков.

Ну, а взять, к примеру, жаворонка.

Этому куда деваться, когда кругом чистое поле?

Хорошо там, если трава или рожь стоит в поле, — человека за ней не видать. А вот как я нынче полем шёл: хлеб-то машиной сжат весь подчистую. Мыши схорониться — и то негде. И бежит впереди меня по дороге жавороночек, по-нашему сказать: пахарёк.

Люблю я эту пташку, хоть и всего-то в ней — ничего, песня одна. А уж как по весне обрадует, когда в лесу ещё зима полная, а он уж, пахарёкто, над полем, над первой проталиной вьётся — песни своей серебро с поднебесья рассыпает.

Иду я, конечно, по дороге по просёлочной — и он впереди меня бежит. Пробежит, пробежит — и станет. Подойду, — он дальше.

И слетел. Слетел и ввысь забирает. Крылышками, гляжу, мелкомелко затрепетал — вот-вот запоёт.

«А почему, — думаю, — ему и не запеть? День-то, гляди, какой тёплый да ласковый. На небе ни соринки, солнышко славно припекает, — даже пыль у меня из-под ног. Так, может, он лето вспомнил, гнёздышко свое тёплое во ржи».

Пахарёк и вправду запел.

Да на свою голову. Лучше б по сторонам глядел.

Я-то ещё издали приметил а мчится на него лютый враг — крылья серпом — соколок-белогорлик. Я даже крикнул пахарьку-то:

— Глянь, летит!

Будто он человеческие слова понимать может.

Увидел, конечно, и он врага своего, да уж поздно: куда в чистом поле от быстрокрылого сокола денешься?

Камнем пал мой пахарёк с высоты — и прямо на дорогу, в тележную колею. А крылышками так и трепещет, сучит, как птенчик.

«Лихорадка, — думаю, — его с перепугу бьёт».

А он исчез, — как сквозь землю провалился.

Рассматривать тут некогда было, куда он девался: как раз тут и соколок подоспел. С лёту вниз, над самым тем местом, где сейчас пахарёк был, вихрем промчался — и опять взмыл.

А унёс что-нибудь в когтях или нет, — я не приметил.

Подошёл я к тому месту, где пахарёк был, и каждый комочек земли оглядываю. Коли сокол не унёс, должен ведь он тут быть, не мог же в самом деле под землю уйти.

Однако нет пахарька.

Вдруг вижу: будто глазок на меня из земли глядит.

Один глазок, а пташки нет.

Я ещё шаг шагнул, — получше рассмотреть.

Тут пахарёк вскочил на ножки, встряхнулся — пыль с него так облачком и поднялась — да полетел себе тихонько в сторону, в поле.

Что ты скажешь! Ведь это он от сокола прятался, крылышками на себя пыль накидал, в один миг под ней схоронился.

А соколик-белогорлик, гляжу, вон уж где — и за ласточкой погнался.

Пропала, думаешь, ласточка?

Обожди, не спеши. Сила, конечно, на его стороне, на соколиной, и полёт у него из всех птиц, пожалуй, самый что ни на есть быстрый будет. А вот не всякая же ласточка ему даётся, — тоже сам видел.

Такой же вот белогорлик, — может, даже этот и был, — в деревне у нас за ласточками метнулся. Соколков этих — чеглока-белогорлика, кобчика, дербника — сразу от ястреба отличишь: крылья у них очень длинные, узкие и серпом загнуты.

Отбил белогорлик одну из стаи — и за ней.

Ласточка туда-сюда, зигзагами. Да не тут-то было: изворотлив соколок, не хуже её.

А в колхозе у нас силосная башня вот уже пятый год как сложена из кирпича. Высокая, круглая.

Гляжу: ласточка к ней. Да тем же ходом вокруг башни.

Он, конечно, за ней: схорониться-то ей там всё равно негде.

Она у самой что ни на есть стенки круг даёт. Крылышки-то у неё коротенькие, так чуть не в притирочку к стене.

Он так не может: крылья у него долгие.

Соколок вокруг башни круг даёт большой, а ласточка — малый. Ей скорей обернуться.

На втором кругу, гляжу, она уж от него за башней.

Ну, где ж ему тут её догнать?

Отлетел, не солоно хлебавши.

И спаслась касаточка.

Тут сила не берёт.

Ещё вот про воробьишку одного скажу, — как на него ястреб накинулся.

У меня в палисаднике случай был.

Целый выводок воробьишек на улице за моей изгородью прыгал. А ястреб через два двора в ёлке прятался, с них глаз не спускал — караулил минуту.

Ястреб ведь не то, что сокол. Соколу что шире кругом, то лучше. Он как волк свою добычу ловит — догоном. И всё больше на лету птиц берёт. А ястреб — этот как кошка: схоронится в засаду да вот из прикрытия-то и кидается. От него куда ни схоронишься, — он вытащит: ноги долгие, когти хваткие.

Вот ястреб сидел на ёлке и ждал, когда людей на улице не будет. Меня не видал, потому что я в избе сидел, за окном.

Улучил минутку, снялся да по-за избами неприметно — да шасть на воробьишек!

Те, конечно, горохом врассыпную!

А один не успел.

Ястреб уж над ним и ноги вперёд вытянул, — вот скогтит!

А воробьишка, не будь дурак, скок — и за изгородь. Он маленький, ему между кольями как раз проскочить.

Ястребу, конечно, так нельзя: крылья не дадут, — они у него широкие. Ему через изгородь надо.

Он взмыл — и ко мне в палисадник.

А воробьишка назад — сквозь прутья — на улицу.

Ястреб повернул да за ним — через изгородь.

Ну, да ведь не поспеть же ему никак: воробьишка-то давно уж опять у меня в палисаднике.

А тут на улице люди показались — колхозники наши.

Пришлось ястребу убираться подобру-поздорову: так и так не его добыча!

Провёл его воробьишка. Хоть целый день за ним гоняйся — не поймаешь.

Рябчики

Рябчики — вот у кого поучиться в прятки играть.

— Уж кому-кому, а нам-то, охотникам, доподлинно известно, какие они ловкачи по этой части.

По тетеревиным или там глухариным выводкам умудрился — вывел человек легавых собак, разных там сеттеров да пойнтеров. Таких собак, что стойку на дичь делают.

Легавая собака носится впереди хозяина — туда-сюда: дичь разыскивает. А как нашла, так на полном ходу — стоп! — и ни с места.

Тетеревята, конечно, от неё в траве прячутся, под кочками. Припадут к земле, — не шелохнутся.

Каждый тетеревёнок думает: «Она не на меня глядит. Она меня не заметит».

А собаке видеть их совсем и не надо: она носом точно знает, где они сидят, — чутьём.

Охотник, конечно, подходит, посылает собаку вперёд. Тетеревята все разом — фырр! — срываются, летят кто куда. Тут уж, ясно, разве только слепой их не увидит: в воздухе да совсем близко.

Которые в траву опустятся, — тех живо опять собака носом разыщет. А которые на деревья усядутся, — те перед тобой как на ладошке: рыженькие-то на зелёном.

Бери палочку-стукалочку, стучи: «Вижу! Вижу!»

А вот на рябчиков никакая собака не может.

Те, как её заслышат, сразу — фырр! — и всем выводком по деревьям. Ружья поднять не успеешь.

А сел рябчик на дерево — и кончено: пропал из глаз.

Такое у него перо-невидимка. Самого защитного цвета в лесу — пёстрого. Всё в серых, да чёрных, да рыжих рябинах. В лесу-то ведь всё кругом в глазах так пестрит.

Только я придумал всё-таки, как их на ветках высматривать.

Вспорхнёт выводок с земли, и слышно: «стук, стук, стук!» — по веткам рассеялись; я сейчас становлюсь на колено, голову к плечу нагибаю — и так гляжу. Этак тебе всё по-другому видится.

Лес будто набок приляжет. Ветки всё слоями на небе, слоями. И сучочки все торчат прямо от них или вниз. И уже неважно тебе, что листва пестрит: ты только сучочки эти и примечай.

Глядишь так, глядишь на деревья, да вдруг и удивишься: почему один сучок на ветке столбиком вверх?

Эге, брат, вот ты где!

Стоит на ветке ножками, сам весь вытянулся, головка маленькая, — какой же это сучок, бутылочкой-то!

Ведь это рябчик.

Рябчик и есть.

Ну, тут я за палочку-стукалочку: стук! — и мой.

Однако, как говорится, и на старуху бывает проруха. Наскочил я на один выводок, — ну, никак его не взять.

Так вот — там лесосека старая, так вот — лес за углом.

А в углу под большим лесом ещё частый осинничек поднимается. И как сюда ни придёшь, — из этого осинничка выводок рябчиков. Фырр! — и на большие деревья. Долетят — и пропали.

Уж как я их только ни высматривал: и с колена, и на землю ложился, — ну, нет ни одного рябчика на ветвях!

А и лес тут на опушке вовсе редкий, дерево от дерева в особицу стоит, — каждое просматривается, — лучше не надо.

А вот ни одного такого «сучка» нет, чтобы вверх глядел.

Дай, думаю, я к этому месту сбоку подойду, с опушки, — не улетают ли, мол, рябчики сразу в глубь леса?

Подошёл. Рябчики из осинника вспорхнули, до первых больших берёз и сосен долетели — поминай как звали!

Что ты скажешь! Значит, тут они, на этих деревьях.

Рассердился я: как так — меня, старого охотника, этакая пташка за нос водит? С места не сойду, пока не разыщу!

Приметил я одного рябчонка, как он до большой берёзы долетел. Подошёл к этой берёзе и давай каждую ветку оглядывать.

Никого не наглядел.

Отсчитал от ствола десять шагов и кругом дерева тихим шагом, — а сам глазами по веткам, как по ступенькам, — снизу доверху.

Рябчонка не видать.

Ещё десять шагов отсчитал — круг дал, высматриваю…

Нет, не видать!

Я упрямый. Я ещё десять шагов, ещё больше круг даю, — зорко гляжу.

Всё равно нет.

«Так, — думаю. — Так. А ежели я теперь в это самое дерево да выстрелю? Уж не пожалею заряда, — а ты у меня где-нибудь да выскочишь. Тут и узнаю, где ты хоронишься».

Выбираю, куда мне стрельнуть, — его спугнуть.

Все ветки, как одна, — прямые, ровные. На одной только утолщение будто.

Приложился я да в это утолщение — б-бах!

«Утолщение»-то моё брык с ветки да прямо к моим ногам и упало. Рябчонок это был.

Тут только я и разобрал в чём дело.

Я-то ведь его высматривал, как он на ветке бутылочкой на ножках стоит. А он лежмя лежал, прижавшись.

Как его эдак-то снизу углядишь?

Потом я проверил: весь этот выводок так хоронился. Первые старики, а за ними весь молодняк.

Один такой хитрый выводок и нашёлся во всём нашем лесу. Зато и уцелел весь, кроме, конечно, этого моего первого рябчонка.

Надо же было мне как-то загадку разгадать.

Гоглюшка

Водоплавающая птица — у той опять свои правила в прятки играть.

Где по берегам треста или камыш растёт, — тут ей всё равно как в лесу. Без собаки тут охотнику, пожалуй, и делать нечего. В челне-то им тебя далеко видно и слышно. Разве уж сдуру какая утёнка к себе подпустит да из-под самого носа выскочит.

Разговор про чистую воду. Тут птице либо улетать надо, не допустив охотника на выстрел, либо под воду уходить и так спасаться.

А и есть же из них, из водоплавающих-то, мастера нырять, — диву даёшься!

Живёт у нас по озёрам птица — чомга называется. Из гагар из мелких. Востроносенькая такая. Так та не то что сама, та и детей своих под воду берёт.

Они у неё как из яйца, так уж и плавать могут.

А устанут — матери на спину повылезут, — она их на себе катает.

Попробуй догони её в лодке! Как приметит, что ты за ней, — сейчас дитёнков своих под крылья берёт, голову в воду — и нет её.

Жди, где выйдет!

Так с дитёнками в тресту и уйдёт.

Нырковая утка — разные там чернушки, крохоля, турпан, морянка, гоголь — те тоже долго могут под водой жить: минуту, другую. А всё не так, как гагары да чомги.

Ну, а в прятки тоже великие мастера играть, пусть хоть и на чистой воде.

Повстречалась мне одна такая гоглюшка — я, старик, и то рот разинул.

Втроём мы тот раз в лодке были: двое молодых охотников и я. Я на корме сидел, правил.

Взяли мы несколько уток и уж хотели домой ехать. Да у тресты вылетела гоглюшка, — я её на лету и сбил.

Сбить-то сбил, а поди её возьми на воде: нырять она и с подбитым крылом может.

Молодых моих товарищей задор взял: как это упускать подранка! И началась у нас тут погоня.

На Боровне это было, на озере. Плеса там широкие. Есть острова. Местами треста из воды поднимается.

Ну, мы, конечное дело, отжимаем гоглюшку подальше от островов да от тресты — на середину плёса.

Один на нос лодки сел с ружьём, курки поднял, чтобы, как только она покажется, сейчас стрелять, пока опять не нырнула. Другой в вёслах.

А моя обязанность. — как она где вынырнет, сейчас лодку ставить так, чтобы тому с носу удобно стрелять было.

Беда, до чего он хитёр, подраненный нырок! Вся-то гоглюшка нам и не показывалась: выставит из воды одну голову, наберёт полную грудь воздуха — и назад.

Носовой в неё: бах! бах! — двустволка у него. Да куда там!

Умудрись-ка попади ей в головёнку. Головёнка-то и вся меньше спичечного коробка.

Он живо все свои последние патроны расстрелял, а гоглюшка по-прежнему нас по всему плёсу водит.

Пересели: теперь тот, что в вёслах сидел, на носу устроился, — тоже он с двустволкой. А отстрелявшийся в вёсла сел.

Опять пальба пошла: бах! бах! да бах! бах! — и всё мимо! А жара. У гребца рубаха к телу прилипла: взмок.

И второй стрелок все свои патроны кончил.

— Ну, теперь ты, — мне говорят.

Думаю: «Ладно! Возьму пониже, покажу им, как стрелять-то надо».

— Только, — им говорю, — я отсюдова, с кормы. Мне так сподручней.

Приладился половчей, — как раз она тут и выскочила. И даже спинки маленько показала.

Я приложился, под неё взял, — б-бах! Да сам видел: раньше выстрела она под воду ушла. Дробь так дорожкой и прошла над ней по воде.

— Ах ты, шут!

Скорей патрон переложил — и жду: где теперь объявится? И оба товарища глядят, с воды глаз не сводят.

А вода — ну чистое зеркало! Ни морщинки нигде. Время-то уж подходило к полудню, ветерок улёгся.

Глядим в шесть глаз.

Проходит минута, другая, третья… Кто их знает, сколько их прошло: на часы-то ведь не глядели. А только и так понятно: что-то уж больно долго нет гоглюшки.

А уж не показаться ей нам никак невозможно: по самой середине плёса мы… До любого берега или там тресты добрых полкилометра. Никакой гагаре не донырнуть. А у ней ещё крыло подбито.

И кружим мы по плёсу, и кружим, — все глаза проглядели.

Нет гоглюшки!

А ведь и быть того не может, чтобы нигде не было. Врёшь, где-нибудь должна же быть. Глядим.

Ещё время проходит, — её всё нет.

Товарищи мои молчат.

Потом один говорит:

— Давай рассуждать спокойно.

Первое: проглядеть её на такой глади мы, втроём, не могли? Не могли: раньше ведь каждый раз видели, как голову высовывала.

До берега она донырнуть не могла? Не могла.

Утонуть утка, живая или мёртвая, не может? Никогда не тонет. Разве камень ей на шею привязать. Так где ж она?

Другой говорит:

— Дело ясно: стреляли мы в неё, стреляли — и так дробью её начинили, что ко дну пошла. Дробь-то свинцовая — тяжелей камня.

Посмеялись.

Жарко — у меня в горле пересохло.

— Вы, — товарищам говорю, — глаз с воды не спускайте. Я напьюсь только.

Ружьё положил, сам через борт перегнулся.

— Давай, — говорю, — ребятки, греби к берегу. Обманула нас гоглюшка — ушла от троих охотников. Так уж, значит, жить ей да жить.

Куда там! Они, конечное дело, и слышать ничего не желают. Нам, говорят, стыд и срам подранка бросать. Да и нельзя так домой, не узнавши, куда она подевалась. Спать не будем от такого вопроса.

Мне что? Я молчу.

Хватило у них терпенья ещё с полчаса дожидаться.

Наконец, один и говорит:

— Ну, — говорит, — если уж столько времени не показалась, — значит, ушла. А уж как ушла — совершенно даже непонятно.

Меня смех разбирает, только виду не подаю.

— А может, — говорю, — никуда не ушла? Может, ещё покараулить желаете?

— Да нет, — говорят, — чего уж там.

— Домой, куда же больше.

— Так, — говорю, — охотнички дорогие. Выходит, с носом? Переглянулись между собой и в стороны глаза отвели.

— Выходит, что так, — признались.

— Ну, гребите.

У берега подвёл я лодку прямо к тресте.

— Ну, а теперь, — говорю, — глядите, как эта водоплавающая нас, умных, провела.

Сейчас весло кладу, за борт свешиваюсь — и вот вам, пожалуйста: двумя руками поднимаю оттуда живую гоглюшку!

У охотников моих глаза на лоб.

Я гоглюшку всю оглядел, вижу, — крыло у неё маленько только попорчено.

— Ничего, — говорю, — срастётся, только крепче будет. Поживёт ещё, полетает. Нашего брата, охотника, не раз ещё в задор введёт.

И пустил гоглюшку в тресту.

Она — нырк! — и пропала.

Товарищи мои:

— Ахти! Ахти! Как можно такую добычу из рук выпускать?

И за ружья.

Забыли, что ружья-то у них пустые.

Так и ушла гоглюшка в тресту.

Навещал я её после — с неделю прожила тут, пока не зажило крыло.

Тогда улетела.

Сами скажите: ну как такую умницу не пожалеть было, не отпустить на вольную волюшку?

Ведь пока мы её по всему плёсу искали, она сама к нам поднырнула, под бортом притулилась да вместе с нами и плавала. Куда мы, туда и она.

Не наклонись я за борт — воды испить, — так бы нам и не догадаться, где она посреди озера от нас схоронилась.

А и сказал бы кто, — не поверили б, пожалуй.

Храбрый Ваня

Да что я всё про птиц да про птиц!

В прятки ведь и зверь рыскучий и гад ползучий умеет играть. Спросите-ка вот нашего Ваню — того самого, что зайца, косого-то Саньку, тогда напугался, — он знает.

С того случая, с зайца-то, его девчонки Храбрым Ваней прозвали. Задразнили парнишку. А он возьми, да и пойди храбрость свою доказывать.

Есть у нас в лесу место, куда ребята не ходят, — опасаются. Сырое место: тут ручей бежит и весной разливается, затопляет лес. Кочки, осока, жёлтые все цветы, — просто сказать — болото. Прозывается — Гаденячье. И не зря: как ни пойдёшь, всегда тут две-три гадюки увидишь. Любят они это место.

Ваня и расхвастался:

— Один пойду на Гаденячье, один всех гадов побью!

И верно: пошёл. Тросточку себе вырезал, расщепил с одного конца — и пошёл.

Уж не знаю, долго ли он там бродил, нет ли, — только сам я его там и застал.

— Глянь, — говорит, — дедушка: я двух гадов убил. Храбрый я?

Правильно: две гадюки у него битые, — перед собой на палочках несёт. Одна серая с чёрной зигзагой на спине, другая как есть вся чёрная, только брюхо серебром отливает. Эта у нас самая опасная считается: сильный у неё в зубах яд.

— Как же, — говорю, — ты не храбрый, Ваня. Эких страшных забил.

— Я, — говорит, — их прутом, прутом. А они всё шевелятся. Умаялся очень.

— Дак что ж, Ваня, давай сядем, — отдохнёшь. Домой вместе пойдём.

Уселись на кочки один против другого. Добычу свою он на куст повесил.

— А что, — спрашивает, — дедушка, коли б гад меня за ногу хватил, умер бы я?

— Чтоб умирали у нас, — говорю, — от гадючьего яда — что-то не слыхать. А поболеть бы ты шибко поболел, — это уж верно. И вот зря ты, Ваня, сюда босиком пожаловал, — сапоги бы надо обуть. Через сапог гадючьим зубам не достать до тела.

— Я, — говорит, — нарочно так, дедушка: пускай все видят, что я не робкого десятка. Я ещё и штаны закатал. Тут только спустил. Ты не сказывай.

— Мне что? Я не скажу.

— Штаны, вишь, у меня долгие — до самых пальцев. И толстые горазд. Через такие штаны разве гад возьмёт?

— Пожалуй, что и не возьмёт. Да ведь снизу может, — под штанину-то.

Не успел я это договорить, гляжу, — что такое с Ваней моим сделалось: разом вся кровь с лица сбежала, посерел весь, глаза остекленели, — сейчас закатятся…

Я — к нему. Опустился перед ним на коленки.

— Ваня, Ванюшка! Что с тобой? Ваня, приди в себя. А он мёртвыми губами:

— Мне под… под шта… штан… — выговорить не может. Шепчет: — Склизкий… Гад…

Глянул я ему на ноги, — под одной штаниной у него шевелится что-то. Ну, так и есть: гад заполз!

Сказать правду, и я тут растерялся: что делать?

Хватить парнишку палкой по ноге?

Гад его же и куснёт.

За хвост оттудова вытащить?

Хвоста уж и не видно. Уж под коленкой у него топорщится.

— Ваняшка, — кричу, — Вань! Да ты брыкнись что есть силы: может, и вылетит,

Ваня мой ни жив ни мёртв.

— Да ну, Вань! Ну!

Ваня мой на спину повалился — да как взбрыкнёт!

Я наклонившись стоял, — отскочить не успел.

И прямо в лицо мне плюхнуло — холодное, мокрое, мягкое!

И отскочило.

Я за щеку схватился.

Глядь, на земле между нами — кто бы вы думали?… — здоровенная лягушка на спине барахтается.

Ах, чтоб тебе неладно было!

И вот, — хотите верьте, хотите нет, — перевернулась на брюхо, прыг-прыг — да прямо Ване на босу ногу — и опять под штанину хочет: так вверх и лезет!

Тут уж Ваня опомнился, — как поддаст её! Кувырком через кочки улетела.

И, скажи ты на милость, — не иначе это, как от нас же она и отправилась. Нашла норку.

Так вот какие прятки на свете бывают.

Мишка-башка

Из прибрежных кустов высунулась толстая звериная башка, в лохматой шерсти блеснули зелёные глазки.

— Медведь! Медведь идёт! — закричали перепуганные ласточки-береговушки, стремительно проносясь над рекой.

Но они ошиблись: это был всего только медвежонок. Ещё прошлым летом он вприскочку бегал за матерью-медведицей, а этой весной стал жить сам по себе, своим умом: решил, что он уже большой.

Но стоило ему только выйти из кустов — и всем стало видно, что большая у него только голова — настоящая толстая лохматая медвежья башка, а сам-то он ещё маленький — с новорождённого телёнка, да смешной такой: на коротких косолапых лапах, хвостишко куцый.

В этот знойный летний день в лесу было душно, парно. Он и вышел на бережок: так приятно тут обдувал свежий ветер.

Мишка уселся на траве, сложил передние лапы на круглом брюшке. Человечком сидел и степенно поглядывал по сторонам.

Но ненадолго хватило у него степенности: он увидел под собой весёлую, быструю речку, перекувырнулся через голову и на собственных салазках ловко съехал с крутого бережка. Там стал на четвереньки — и давай лакать прохладную воду. Напился всласть — и вразвалочку, не спеша закосолапил вдоль берега. А зелёные глазёнки так и сверкают из шерсти: где бы чего напроказить?

Чем дальше он подвигался, тем выше и круче становился берег. Всё громче и тревожнее кричали над ним ласточки. Некоторые из них проносились мимо самого его носа с такой быстротой, что он не успевал разглядеть их, кто такие, и только слышал жужжание их крылышек.

«Ишь их тут сколько! — подумал Мишка, остановившись и поглядев вверх, — что пчёл у дупла».

И сразу вспомнил, как прошлым летом мать-медведица подвела его с сестрёнкой к пчелиному дуплу. Дупло было не очень высоко, и медвежата почуяли чудесный запах мёда. Вперегонки полезли на дерево.

Мишка первый долез и запустил в дупло лапу. А пчёлы как загудят, как накинутся на них! Сестрёнка завизжала и кубарем вниз. А он отведал-таки душистого сладкого мёду. И опять засунул в дупло лапу и опять облизал её.

Но тут одна пчёлка больно ужалила его под глаз, а другая — в самый нос. Он, конечно, не заревел, но очень быстро скатился с дерева. Пчёлки хоть совсем махонькие, а сердитые; пришлось удирать подальше в лес. А сестрёнка ещё долго хныкала: ей так и не удалось попробовать мёду.

Сейчас Мишка с опаской поглядывал на стаю береговушек: он первый раз их видел и не совсем был уверен, птицы ли они. А вдруг они такие большие пчёлы?

Ну, так и есть: вон и дупла их — множество чёрных дырок под самым обрывом! То и дело вылетают из них всё новые береговушки и с криком присоединяются к стае. А что кричат, — непонятно. Мишка их языка не знал. Понимал только, что сердятся. А ну как возьмут в работу да начнут жалить? Ой-ой!

А дырок-то, дырок в берегу сколько! И в каждой, наверно, пуд мёду. Интересно, — такой же он сладкий, как у тех маленьких лесных пчёлок?

Под самой кручей стоял почерневший от старости ольховый пень. Недолго думая, Мишка вскарабкался на него. Да нет, где там отсюда достать!

Мишка спустился с пня и полез вверх по круче. Ласточки всей стаей закружились над ним и чуть не оглушили его своим криком. Ну да пусть, лишь бы не жалили!

Ни одна не ужалила, И Мишка стал карабкаться в гору храбрее.

А гора песчаная. Мишка старается, лезет, а песок под ним осыпается. Мишка ворчит, сердится! Наддал со всей силой. Глядь, что такое? Вся круча поехала! И он с ней едет, едет… И приехал как раз на тс место, откуда полез в гору…

Сел Мишка и думает: «Как же теперь быть? Этак ввек никуда не влезешь».

Ну, ведь Мишка — башка; живо придумал, как горю пособить. Вскочил — да назад по речке, откуда пришёл. Там без труда забрался по траве на невысокий берег — и опять сюда, к обрыву.

Лёг на брюхо, заглянул вниз: тут они, ласточкины дупла, прямо под ним! Только лапу протянуть!

Лапу протянул, — нет, не достать!

А ласточки над ним вьются, пищат, жужжат! Надо скорее. Посунулся осторожно ещё вперёд, обе лапы тянет, вот уже было совсем достал, да кувырк!

Ах ты, глупая, толстая, тяжёлая медвежья башка! Ну, куда такую башку годовалому медвежонку? Ведь перевесила…

Летит Мишка под кручу, через голову кувыркается, — только пыль столбом!

Летит вниз, сам себя не помнит, да всё шибче, шибче…

Вдруг — раз! — его кто-то по лбу.

И стоп! Прикатил Мишка. Сидит.

Сидит — качается: очень здорово его по лбу треснули. Чихает сидит: в нос песку набилось.

Одной лапой шишку трёт: большущая шишка на лбу выскочила!

Другой лапой глазёнки протирает: полны глаза песку да пыли.

Ничего толком перед собой не видит. Только будто маячит перед ним кто-то высокий, чёрный…

— А-а-а, так это ты меня по лбу! — заревел Мишка. — Я тебя!

Вскинулся на дыбы, лапы над головой, да — рраз! — со всей силы чёрному в грудь.

Тот — с ног. И Мишка не удержался: за ним следом. Да оба, обнявшись, — бултых в воду!

А под обрывом-то омут глубокий…

Ушёл Мишка в воду весь — и с головой.

Ну, ничего, всплыл всё-таки.

Лапами заработал, чёрного от себя оттолкнул, — чёрный тоже всплыл. Мишка кое-как лягушкой, лягушкой до того берега.

Выскочил на берег и без оглядки, полным ходом махнул в лес!

Береговушки за ним тучей мчатся. Кричат: «Грабитель! Разоритель! Прогнали, прогнали!»

Мишке и оглянуться некогда: вдруг там за ним ещё тот, чёрный гонится?

А чёрный в омуте плавает: это пень. Высокий, почерневший от старости ольховый пень.

Никто Мишку по лбу не стукал: сам Мишка на пень налетел, лбом об него треснулся, как с кручи-то летел.

Башка-то у Мишки большая, крепкая, а сам ещё маленький.

Многому ещё учиться надо без мамы.

Умная голова

— Чудачка! — шипел Дикий Селезень на Дикую Уточку. — Что ты всё здесь в болоте прячешься? И не заметишь, как охотник к тебе подкрадётся.

— Та-ак, та-ак! — согласилась Дикая Утка. — Опасно… А куда деваться?

— Смотри, — сказал Дикий Селезень, — вон там, у берега озера, плавают четыре утки. Летим к ним, — и там с ними будем в полной безопасности. Уж это как дважды два — четыре.

— Ка-ак? Ка-ак? — спросила Дикая Уточка. Она не знала арифметики.

— Да так, — сказал Дикий Селезень, — очень просто. Четыре утки да мы двое — всего нас будет шесть уток. У каждой утки по два зорких глаза. У шести уток — шесть на два — двенадцать зорких глаз. А у нас с тобой только — дважды два — четыре. Двенадцать разделить на четыре — будет три. В три раза безопаснее нам с теми четырьмя утками на озере, чем одним на болоте. Это уж точно, арифметически.

— Та-ак, та-ак! — согласилась Дикая Уточка. — Только что-то не нравятся мне эти утки. Почему они не кувыркаются в воду вниз головой, почему хвостиков не кажут над водой?

— Чепуха какая! — рассердился Дикий Селезень. — Не обязаны они всё время кувыркаться! А разве ты не видишь, что каждая из них, как и полагается в нашей породе, с носка плоска? Разве у каждой голова, хвост, крылья не точь-в-точь такие, как у нас с гобой, и не такого же цвета? Все признаки налицо, а ты…

— Та-ак, та-ак! — согласилась Дикая Уточка. — Вижу-то вижу, а только что-то боязно мне, только что-то кажется мне, будто это утки… какие-то не такие.

— Ну, знаешь! — возмутился Дикий Селезень. — Не желаешь — как желаешь, — и сиди одна в своём болоте, пока охотник не пришёл. А я полетел.

— Зря, зря, зря! — закричала ему вслед Дикая Уточка.

Но Дикий Селезень уже перелетел на озеро и с плеском подсел к четырём деревянным уткам — чучелам, мертво покачивающимся на волнах. Притаившийся в кустах охотник выстрелил, — и голова Дикого Селезня упала в воду.

— Та-ак, та-ак, та-ак! — грустно закрякала Дикая Уточка: она отлично всё видела из своего болота — и ещё глубже запряталась в кочки.

— Зря ты, Дикий Селезень, погиб, — зря, зря! Умная была голова, а глупышу дана.

Мастера без топора

Загадали мне загадку: «Без рук, без топорёнка построена избёнка». Что такое?

Оказывается, — птичье гнездо.

Поглядел я, — верно! Вот сорочье гнездо: как из брёвен, всё из сучьев сложено; пол глиной вымазан, соломкой устлан; посередине вход; крыша из веток. Чем не избёнка? А топора Сорока никогда и в лапках не держала.

Крепко тут пожалел я птицу: трудно, ох, как трудно, поди, им, горемычным, свои жилища без рук, без топорёнка строить! Стал я думать: как тут быть, как их горю пособить?

Рук им не приделаешь.

А вот топор… Топорёнок для них достать можно.

Достал я топорёнок, побежал в сад.

Глядь, — Козодой-Полуночник на земле между кочек сидит. Я к нему.

— Козодой, Козодой, трудно тебе гнёзда вить без рук, без топорёнка?

— А я и не вью гнезда! — говорит Козодой. — Глянь, где яйца высиживаю.

Вспорхнул Козодой, — а под ним ямка между кочек. А в ямке два красивых мраморных яичка лежат.

«Ну, — думаю про себя, — этому ни рук, ни топорёнка не надо. Сумел и без них устроиться».

Побежал дальше.

Выбежал на речку. Глядь, — там по веткам, по кусточкам Ремез-Синичка скачет, — тоненьким своим носиком с ивы пух собирает.

— На что тебе пух, Ремез? — спрашиваю.

— Гнездо из него делаю, — говорит. — Гнездо у меня пуховое, мягкое, — что твоя варежка.

«Ну, — думаю про себя, — этому топорёнок тоже ни к чему — пух собирать…»

Побежал дальше.

Прибежал к дому. Глядь, — под коньком Ласточка-Касаточка хлопочет — гнёздышко лепит. Носиком глинку приминает, носиком её на речке колупает, носиком носит. «Ну, — думаю, — и тут мой топорёнок ни при чём. И показывать его не стоит».

Побежал дальше.

Прибежал в рощу. Глядь, — там на ёлке Певчего Дрозда гнездо. Загляденье, что за гнёздышко! Снаружи всё зелёным мхом украшено, внутри — как чашечка, гладкое.

— Ты как такое себе гнёздышко смастерил? — спрашиваю. — Чем его внутри так хорошо отделал?

— Лапками да носом мастерил, — отвечает Певчий Дрозд. — Внутри всё цементом обмазал — из древесной трухи со слюнкой со своей.

«Ну, — думаю, — опять я не туда попал. Надо таких искать птиц, что плотничают».

И слышу: «Тук-тук-тук-тук! Тук-тук-тук-тук!» — из лесу.

Я туда. А там Дятел.

Сидит на берёзе и плотничает, дупло себе делает — детей выводит.

Я к нему:

— Дятел, Дятел, стой носом тукать! Давно, поди, голова разболелась. Гляди, какой я тебе инструмент принёс: настоящий топорёнок!

Поглядел Дятел на топорёнок и говорит:

— Спасибо, только мне твой инструмент ни к чему. Мне и так плотничать ладно: лапками держусь, на хвост обопрусь, пополам согнусь, головой размахнусь, — носом ка-ак стукну! Только щепки летят да труха!

Смутил меня Дятел; птицы-то, видно, все мастера без топора. Тут увидел я гнездо Орла. Большущая куча толстых сучьев на самой высокой сосне в лесу.

«Вот, — думаю, — кому топорто нужен: сучья рубить!»

Подбежал к той сосне, кричу:

— Орёл, Орёл! А я тебе топорёнок принёс!

Разнял Орёл крылья и клекочет:

— Вот спасибо, парнишка! Кинь свой топорёнок в кучу. Я сучков на него ещё навалю — прочная будет постройка, доброе гнездо.

Две вороны
Молодая ворона

Молодая ворона ходила по берегу реки, разыскивала себе среди камешков пропитание.

Ничего хорошего ей не попадалось — одни дохлые, высохшие рачки да рыбки.

Вдруг видит: на песке у самой воды лежит крупная двустворчатая раковина-без-зубка. В этих раковинах превосходные, на вороний вкус, слизняки, вроде знаменитых у людей устриц: такие слизкие, прохладные, аппетитненькие… Одна беда: укупорка — первый сорт. Раковина толстая, гладкая, крепкая. Створки её плотно сомкнуты — что на замке.

Как из такой посудинки слизняка добыть?

Пробовала ворона и так и эдак: то на один бок повернёт, то на другой, то на ребро раковину поставит — да тюк её носом, тюк носом! А нет, ничего не выходит, не поддаётся раковина: скользит острый крючковатый вороний нос по гладким створкам.

Тюк — и в песок носом.

Тюк — и в песок.

Наглоталась ворона песку и раковину бросила. Сидит — хохлится. Не знает, что дальше делать.

Прилетел на берег кулик-сорока, рядом с вороной сел. Сейчас же себе беззубку разыскал — точь-в-точь как у вороны.

Пальцами её прижал к песку, кончик носа просунул в маленькую щёлочку в уголке между створок — да как нажмёт! А нос у кулика-сороки длинный и на конце с двух сторон заточен — вроде отвёртки. Ну конечно, раковина так пополам и раскрылась.

Молодой вороне обидно. Подскочила к кулику-сороке, хотела слизняка у него из-под носа выхватить.

А кулик — глыть! — и сглотнул слизняка.

Ворона: «Кра! Кра! — кричит. — Кража! Так всякий раскупорит, раз отвёртка! Вороний нос порочит!»

— Раскаркалась! — гаркнула старая ворона, подлетая на шум. — Сама вороний нос порочишь, дурашка. Всякая птица своим носом сыта. — Сама хвать раковину у молодой вороны из-под носа.

Крючковатым своим носом крепко, как клещами, зажала беззубку — не выскользнешь! Взвилась с ней в воздух да оттуда, с высоты-то, швырк её на камни! Раковина вдребезги, а слизняк вот он!

Молодая ворона только рот разинула. А старая уж тут, на камнях. Глыть слизняка! И говорит:

— Кто дальше своего носа не видит, тот с носом и останется. Благодарим за угощенье! — И улетела.

Старая ворона

Рассказал про молодую, надо и про старую ворону рассказать. Только уж тут надо немножко вороний язык знать, — хоть три вороньих слова. Вот они, запомни.

Просто: «Карр!» значит: «Здравствуй, товарка!» — обычное у ворон приветствие.

Два раза: «Карр! Карр!» значит: «Грабь! Гррабь!» -или: «Харч! Харрч!» -то есть еда, вкусное что-нибудь на вороний вкус. Вороны ведь грабежом живут.

Три раза: «Карр! Карр! Карр!» -отчаянным голосом: «Кар-раул! Удир-рай! Враг!».

Вот проверь: стоит только одной так закричать — разом все вороны, сколько их есть кругом, подхватят: «Карр! Карр! Карр!» —

«Враг! Враг! Враг!» -на крыло да врассыпную, кто куда!

Потому как это — воронья тревога, тут времени терять нельзя: опасно для жизни.

Запомнил вороньи слова? Теперь слушай.

Жила-была в деревне старая, бывалая ворона. Среди других ворон самой умной слыла. Она воронью молодёжь учить очень любила: где как летать, да что как клевать, да как понимать.

Жива эта ворона и сейчас. Только уж больше такой особенно умной даже среди ворон не слывёт. Нет уж, давно не слывёт.

А случилось это вот как, вот почему.

Захотелось раз старой вороне свежих беззубок на завтрак. Вспомнила, как в прошлом году вкуснейшую беззубку у молодой вороны из-под носу утащила. Эх, и аппетитный был слизнячок — прямо устрица!

Полетела старая ворона на ту реку, где беззубки водились. А туда от той деревни, где ворона жила, не близкий путь: с солнышком вылетела — едва к полудню прилетела.

Прилетела на ту реку и видит: совсем будто и не та река! Была тут деревушка Малые Избушки, а стали дома каменные с длинными стенами, с широкими окнами. Один дом на одном берегу, другой — на другом. Посередине — поперёк реки — третий, а перед ним — запруда.

Подивилась ворона, как это люди столь живо на месте деревушки эдакие каменные палаты воздвигли.

Да тут глядит: на берегу запруды крупнейшую беззубку волной выплеснуло. А сзади — слышит: свист крыльев. В самый полдень-то тишина была — в ушах звенит: люди все на работе, и ветерок спит. Оглянулась, а сзади к ней молодая ворона подлетает — та самая, прошлогодняя. Тут уж старой вороне не до дивованья: стрелой вниз, на берег — и наступила на беззубку лапой — моё!

Молодая ворона подлетела, старая ей и крикни:

— Карр! Здравствуй!

А со всех сторон как грянет:

— Карр! Карр! Карр! Враг! Враг! Враг! Карраул! Удиррай!

Такой тарарам поднялся, что старая ворона с перепугу присела,

головой завертела, глазами захлопала: кто кричит? где кричат? откуда летят? какой такой враг, враг, враг?!

И хоть никаких ворон и никаких врагов не видать было кругом, старую ворону с перепугу как подхватит, как понесёт — только свист пошёл от крыльев! В жизни с ней ещё не случалось, чтобы, не видав врага, такого труса спраздновать, такого дать стрекача!

А молодая ворона увидала забытую старой беззубку да с радости как крикнет: «Карр! Карр! Харрч! Харрч!» -и ничуть не испугалась, когда крик её отскочил, как мячик, от одной каменной стены: «Карр! карр!» — от другой: «Карр! карр!» -и от дома поперёк реки: «Карр! карр!» Потому что она уже привыкла, что всякий звук здесь отдается от каменных стен новостроек, понимала, что это — эхо.

А старая ворона как перетрусила собственного голоса чуть не до смерти, как умчалась сломя голову, так больше туда ни крылом! И о вкусных беззубках забыла.

А всё почему?

Потому что ворона старая, а дома-то — новые.

Соня Маша

Давно солнышко село.

Уже Соня — соседская девочка, Машина лучшая подружка — домой ушла.

Бабка со стола прибрала, дед за газету взялся. Жучка под лавку, кошка на печку спать убрались.

Одна Маша никак не угомонится, всё вертится, всё в окошко глядит.

А за окошком всё равно ничего не видно: темно, тихо. Все спят.

Дед: Машенька, спать время.

Маша: Я, дедушка, немножко. Я тише мыши.

Но тише мыши трудно усидеть, в пустое окошко глядеть; как Маша ни старалась, как ни поджимала губ, — выскочил из них нежданчик-зевок. За ним — другой.

Бабка: Машенька, сама знаешь, — зевочкам у нас твёрдый счёт: первый зевок — на потолок, второй — на стенку, третий — в постель.

Маша: Да, бабушка, да ведь я немножко.

Бабка: Мука да мука мне с тобой. С вечера спать не загонишь, утром с кровати не поднимешь!

Уложила, наконец, Машу.

Маша: Бабушка, тогда мне сказку!

Рассказала бабка Маше сказку про дедку и репку.

Маша: Ещё сказку, бабушка. Эта коротенькая.

Рассказала бабка Маше сказку про курочку рябу и серую мышку.

Маша: Бабуленька, ещё одну!

Рассказала бабка Маше сказку про серого волка и семерых козлят.

Маша: Ещё, бабусенька!

Но тут дед как буркнет:

— Полно тебе, Маша! — Как семечко в землю ткнул. Ещё и ладошкой прихлопнул: -Спать!

Маша — нырк под одеяло!

Что репка в земле, что, Маша во сне: только косичка торчит!

Солнышко взошло.

Все встали. Дед дров наколол, бабка бурёнку подоила. И уж соседская девочка Соня к Маше в гости пришла.

А Маша спит.

Бабка: Машеньку нашу не добужусь. Ты, Сонюшка, мне пособи: гони-ка бурёнушку в стадо.

Соня взяла хворостинку:

— Н-ну, бурёнушка, н-нуу!

Рогатая бурёнка на маленькую Соню лиловым глазом косится, — сама поторапливается: «М-му, Сонюшка, м-муу! Бегу-у!»

Колхозное стадо проходит по улице — что войско. Собаки на него из подворотен ярятся, лают. А коровы на них — рогом, рогом! Не напугать собакам коровье войско.

Пастухи сзади идут с подпасками, — как из ружей стреляют: предлинными кнутами щёлкают.

Вдруг как налетело на коров мушиное войско! Большие мухи с жёлтыми крыльями, с зелёными глазами — слепни. Облепили коров — в кровь жалят.

Коровы как заревут в голос:

«Му-ух-то, мух. Мука да м-му-ука!»

И всё коровье войско как задерёт хвосты метёлками, как помчит по улице вскачь, — за ним пастухи бегом, за пастухами собаки с лаем…

Обернулась Соня на Машину избу: не глядит ли Маша из окошка, как коровье войско бежит!

Не глядит Маша из окошка. Крепко спит.

Под навесом трактор: «Фык-фык-фык! Бах-бах!» -загрохотал и покатил по улице, а за ним — сенокосилка.

Налетело на него мушиное войско, облепило, — да не тут-то было: железный. Свои жала поломало.

А весёлый тракторист Соне кричит:

— Садись! Фык-фык-фык! Прокачу! Бах-бах.

Обернулась Соня на Машину избу: не выскочила ли Маша на крыльцо?

Не выскочила Маша на крыльцо. Спит.

С песнями за трактором колхозницы пошли. Все с граблями на плечах: в лугу сено ворошить.

И зовут с собой Соню в луг:

— С нами, Сонюшка, с нами! В душистом сене купаться-кувыркаться.

Обернулась Соня на Машину избу: не бежит ли Маша к ней?

Не бежит к ней Маша.

Побежала Соня к Маше: в луг звать.

Жучка на белку в лесу налаялась, кошка с поля живую мышку за шиворот тащит, — просятся с Соней в избу к Маше.

Вошла Соня в избу, а Маша спит себе в кроватке, — только косичка наружу.

Маше сон снится: будто выросла она под одеялом большая-пребольшая — с репку ростом. И будто пошёл дед репку тащить — Машу будить.

Тянет-потянет — вытянуть не может.

Позвал дед бабку, бабка — Соню, Соня — жучку, жучка — кошку, кошка — мышку. Тянут-потянут — вытянуть не могут.

Побежала мышка, хвостиком махнула — Машу по носу задела.

Маша: Ай-яй, — серый волк!

Бабка: До чего доспалась, — все сказки перепутала: серую мышку за серого волка приняла! Соня ты, соня. Живо поднимайся!

Маша: Я разве Соня — не Маша?…

Дед: Ишь заспалась: себя не помнит! Какое весёлое утро проспала. Будешь с солнышком спать ложиться?

Маша: Буду, дедушка, буду!

Аришка-Трусишка

Колхозницы Федоры дочурку все Аришкой-Трусишкой звали. До того трусливая была девчонка, — ну, просто ни шагу от матери! И в хозяйстве от неё никакой по-мощи.

— Слышь, Аришка, — скажет, бывало, мать, — возьми ведёрочко, натаскай из пруда воды в корыто: постираться надо.

Аришка уж губы надула.

— Да-а! В пруду — лягушки.

— Ну и пусть лягушки. Тебе что?

— А они прыгучие. Я их боюся.

Натаскает Федора воды сама, бельё постирает.

— Поди, доченька, на чердаке бельё развесь — посушиться.

— Да-а! На чердаке — паук.

— Ну и пусть паук.

— Он ползучий. Я его боюся.

Махнёт Федора рукой на дочь, сама на чердак полезет.

— А ты, Аришка, пока хоть в чулан сходи, молока крынку принеси.

— Да-а! А в чулане — мыши.

— А хоть бы и так! Не съедят они тебя.

— Они хвостатые. Я их боюся.

Ну, что с такой трусишкой поделаешь?!

Раз летом убирали колхозники сено на дальнем покосе в большом лесу. Аришка от матери ни на шаг, цепляется за юбку, — работать не даёт.

Федора и придумала:

— Ты бы, девушка, в лес сходила по малину. Тут в лесу страсть сколько малины. Хоть лукошко набери.

Аришка — первая в колхозе сластёна. К ягодам липнет, как муха к сахару.

— Где, маменька, где тут малинка?

— Да вон на опушке. Идём, покажу.

Как увидела Аришка на кустах красные ягоды, так к ним и кинулась.

— Далеко-то в лес, слышь, не ходи, доченька, — наставляла Федора. — А напугаешься чего, — меня кличь. Я тут рядом буду, никуда не уйду.

* * *

Славно поработалось в тот день Федоре: ни разу её из лесу Аришка не окликнула.

Пришло время полдничать. Только собралась Федора за дочуркой в лес, глядь — Аришка сама идёт. Все щёки у неё в малиновом соку и в руках — полное лукошко ягоды.

— Умница, доченька! — обрадовалась Федора. — И где же это ты столько много ягоды набрала?

— А там подальше, за ручьём, в большом малиннике.

— Ишь расхрабрилась, куда забрела! Говорила ведь я тебе: далеко в лес не заходи. Как там тебя звери не съели?

— Какие там звери! — смеётся Аришка. — Один медвежонок всего и был.

Тут уж Федоре пришёл черёд пугаться.

— Как… медвежонок? Какой такой медвежонок?…

— Да смешной такой, хорошенький. Мохнатый весь, носик чёрненький, а глазки зелёные-зелёные!

— Батюшки светы! И ты не испугалась?

— И не подумала! Я ему: «Здравствуй, Мишук!» А он, бедненький, напугался — да на дерево от меня. Я ему кричу: «Слазь, Мишенька, слазь! Дай только поглажу!» А он выше да выше. Так и не слез ко мне. Поди, и сейчас на том дереве сидит, с перепугу-то.

У Федоры так сердце и оборвалось.

— А в кустах, доченька, никого там не приметила?

— Был кто-то, ходил, сучьями потрескивал да всё ворчал толстым голосом. Тоже, верно, малинку собирал. Уж я звала-звала: «Дяденька, пособи медвежонка поймать!» Да не вышел он ко мне.

— Дитя неразумное! — всплеснула руками Федора. — Да ведь это не иначе, как сама медведиха кругом ходила, своего медвежонка берегла! Да, как только она тебя насмерть не разорвала!

А колхозники, как такое услыхали, сейчас подхватили кто топор, кто вилы — да в лес!

В малиннике за ручьём и на самом деле нашли медведицу. Только она им не далась, ушла от них с другим своим медвежонком.

А того медвежонка, что на дерево залез, колхозники изловили и Аришке в подарок на ремешке привели.

Случилось это всё в прошлом году.

Теперь медвежонок с большого медведя вырос, а от Аришки ни на шаг, как, бывало, Аришка от матери. Сама Аришка — та всё ещё маленькая, только ещё в первый класс пошла, и над партой её чуть видно. Мишука своего нисколько не боится, хоть он вон какой страшилище вырос: лошади от него шарахаются и трактор на дыбы становится.

Нынче уж Федорину дочурку никто Аришкой-Трусишкой не зовёт, — все Аришей с Мишей величают. Она старательная такая стала, всем девчонкам в пример, матери помощница! И за водой на пруд, и в погреб, и на чердак ходит.

Вот и пойми её, чего она раньше мышей-то боялась!